Сказки старого Вильнюса III - Макс Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но тогда почему вы?..
– Потому что это ваше сновидение. А значит, ваша жизнь. Потому что это вы – нож, ворон и северный ветер, как бы мне ни хотелось верить, что все-таки я. Потому что это именно вас, не меня ищет шепот из будущего декабря, и я не могу его обмануть, впарить ему фальшивку, себя вместо настоящего Маркуса Эрны, я слишком влюблен сейчас в этот шепот, чтобы так его подвести. Потому что… Да сами знаете почему. Все вы знаете, Маркус. Человек, которым я был в вашем сне, не может не знать.
Развернулся и пошел в сторону моста, да так быстро, что Маркус едва успел сказать ему вслед «До скорого». Не стал оборачиваться, только молча поднял руку в ответ, приветственно помахал. Дескать, приду, не сомневайся. Просто не сейчас, ладно? Пожалуйста, не сейчас.
Шел, все ускоряя шаг, в конце концов, побежал и бежал, не останавливаясь, через весь Старый Город, хотя никогда до сих пор не был спринтером, выдыхался уже через пару минут. Но остановился не от усталости, а только потому, что увидел на углу седого полицейского – то ли того, кто приснился нынче утром, то ли просто похожего, таких коренастых дядек с крестьянскими лицами чуть ли не пол-города, немудрено перепутать, а все равно смешно было бы, проходя мимо, шепнуть: «Оставьте Агату в покое, если любопытные твари вроде нее перестанут лезть в наши дела, мерещиться кому попало, морочить головы, раздавать налево и направо ворованные сны, вы же первыми взвоете от тоски, так она мне сказала. И я совершенно согласен, сам только что вернул краденное имущество владельцу, всего один пустяковый сон, а выть теперь буду до конца жизни, и после, наверное, тоже, пугая желающих срочно переродиться в сияющем лотосе, нарушая послеобеденный отдых милосердных и гневных божеств».
Конечно, ничего не сказал, но седой полицейский все равно вздрогнул, обернулся и долго смотрел ему вслед, думая: «Надеюсь, ты понимаешь, что делаешь. Надо же, какие сегодня в городе творятся дела».
Шел теперь уже медленно, глядел по сторонам, хотел было купить мороженое, но передумал, вместо этого зашел в кафе, выпил эспрессо – по-итальянски, не рассиживаясь, прямо у стойки, одним коротким жадным глотком, вышел на улицу, чуть не плача от горечи, которая теперь была только во рту, а не на сердце, даже не помнил толком, о чем только что так грустил.
Подумал: «Кажется, я и правда проснулся. Господи, ну наконец-то. Давно пора».
Подумал: «Если и дальше пойду пешком, вообще везде опоздаю». И свернул за угол, на остановку, где не пахло ни мятой, ни карамелью, вообще ничем – пока.
Синий автобус Мария прибыл по расписанию десять минут спустя. Оплатил проезд, привычно вспомнив, как нес на руках соседского кота, забравшегося на кухню через открытую форточку, сел в кресло у окна, подумал: «Как же я устал. Не надо было пить так много кофе, от него меня клонит в сон».
Сперва смотрел в окно, потом закрыл глаза. Думал потом на бегу: «А имя – подумаешь имя. Имя не нужно тому, кто пламя, сова, ятаган».
Улица Доминикону (Dominikonų g.)
Лучше не спрашивай, как
Лучше не спрашивай, как я живу, потому что вот прямо сейчас я стою на пороге, и в левой руке у меня ключ, чтобы запереть за собой внезапно обнаружившийся выход, а в правой чаша с горячей хмельной сладкой кровью августа, не успевшего наступить и уже уходящего, как последняя электричка, опоздав на которую мы, помнишь, смеялись, сидя на рельсах, хохотали до слез, изнывая от сладкого жара внутри, а снаружи, ты помнишь, тогда был февраль. Южный февраль, такой же ласковый, злой и короткий, как северный август, почти бесконечный, почти после смерти, веселое перепутье, лукавый рубеж, начало начала конца.
Тогда, в феврале, мы с тобой, помнишь, вышли на трассу, остановился автобус до города, билеты по десять копеек, с нас взяли всего за один, сколько там было ехать, двадцать, может быть, километров, не о чем говорить, мы бы дошли пешком, если бы захотели, вернее, если бы не захотели так сильно кофе, который варили дома, с перцем, корицей и тараканами, бегающими по пачке, завернутой в целлофан, мы их не убивали, а просто выбрасывали в окно, не потому что были помешаны на ценности всякой жизни, даже вопрос так не ставили, просто считали, убить таракана – слишком жалкий поступок, недостойный, ничтожный повод впервые свести знакомство со смертью, наполнить ею глаза и руки: будь со мной, действуй через меня, смотри.
Но я сейчас говорю не о смерти, только о кофе. Тогда мы, помнишь, варили его в дурацкой зеленой кастрюле, просто потому что она была с толстым дном и чуть-чуть меньше прочих, но все равно слишком большая, скорее для супа или компота, и это было невероятно смешно и нелепо – когда один из нас, обернув руку полотенцем, снимал кастрюлю с огня и разливал по чашкам адский черный густой компот, благоухающий, впрочем, как тысяча райских садов, в одном из таких садов я сейчас и сижу, как праведник, не то чтобы взятый живым на небо, но ежедневно туда забегающий – на чашку кофе в компании ангела, который уткнется нимбом в плечо, шепнет: «Как ты сейчас живешь?» – и услышит в ответ: «Лучше не спрашивай, лучше купи мне еще один кофе, и давай притворимся, будто мы просто сидим где-нибудь в городе, в кафе на улице Доминикону угол Швенто Игното, за столиком на двоих, мне так будет спокойней, а то все прикидываю, где у вас лестница, по которой спускают с небес на землю, и как бы незаметно обрезать ее, если веревочная, разбить, если стеклянная, поджечь, если деревянная, а если каменная, можно хотя бы попробовать стать одним из ее камней, ну что ты смеешься, тоже мне ангел. Нет, плакать – тем более перебор».
Лучше не спрашивай, как меня спустят на землю – мирно, по обоюдному соглашению или с громким скандалом, сотрясающим небеса, так что деревья, люди и звери там, далеко внизу, поднимут к небу вечнозеленые, пожелтевшие от зноя, потемневшие в сумерках, серебряные от смеха глаза, скажут: «Гроза приближается», – но не пойдут по домам, останутся в летнем кафе, где все столы на двоих, будут ждать, пока первые, самые сладкие, самые тяжкие капли дождя овеществятся на их ладонях, затылках, за шиворотом и на моих щеках, потому что в этот момент я буду лежать во дворе четырнадцатого дома по улице Доминикону, в колкой сухой августовской траве, вдыхая запахи мяты, полыни, кислых яблок, упавших на землю в следующем сентябре, роз, расцветших у тебя на веранде когда-нибудь завтра, тысячу лет назад, не знаю, вечно путаюсь во временах, всякий язык иностранный для того, кто молчит обо всем, хотя бы поэтому лучше не спрашивай, все равно совру, выбрав не те слова, которые надо, да просто – выбрав слова.
Лучше не спрашивай, как я живу, потому что ответ на этот вопрос не только умножают на отвечающего, но и делят на личность спросившего, и тогда придется признать, что я ежедневно делю на ноль все, что со мной происходит, недопустимая математическая операция, если выполнять ее, не отлынивая, тысячу лет подряд, реальность однажды сдастся, и тогда отменится время, останется только август, пространство сожмется до размеров разогретого солнцем двора дома номер четырнадцать по улице Доминикону, где всегда пахнет можжевельником и кипарисами, где северный летний день становится южной ночью, а в густой зеленой траве лежит твоя голова, белая, словно вылепленная из снега, который выпал вчера, когда нам казалось, что лучше нет развлечения, чем сидеть, болтая ногами, на самом краю снеговой тучи и толкать друг друга локтями, коленями, и щекотать, выясняя, кто на этот раз свалится первым, кто упадет на землю, тот будет дурак.
Улица Исландийос (Islandijos g.)
За черной-черной стеной
Нёхиси в ярости.
На него порой находит; к счастью, редко, а то где бы мы все были.
– Что не так? – спрашиваю я.
– Угадай с трех раз, – огрызается он.
Число попыток может быть увеличено хоть до сотни, это мало что изменит. Нёхиси вполне предсказуем во многих вопросах, но привести его в ярость может все что угодно. В том числе вещи, которые всего четверть часа назад вызывали умиление и даже восторг.
Поэтому спрашиваю почти наобум:
– Тебе настолько надоела ярмарка?
Ну, просто потому, что именно по ярмарке мы ходим уже часа полтора. И лично мне уже порядком наскучило глазеть на игрушки, примерять меховые шапки, пробовать колбасу, леденцы и малину, жареный миндаль, пиво и мед. А ведь у меня почти ангельский характер. Ну, по сравнению с некоторыми.
Нёхиси удивленно приподнимает бровь. Дескать, надо же, соображаешь. Но вслух говорит:
– Сами по себе ярмарки надоесть не могут. Как, скажем, не может человеку надоесть дышать. Ярмарка – основа основ, фундамент любого города, ты что! А если есть где-нибудь на земле город, в котором никогда не устраивают ярмарок, не хотел бы я там оказаться. Даже на одну сотую секунды. Ни за что! И не уговаривай.